Компромисс. Страница 3
Хлопина не то чтобы любила выпить. Просто ей нравилось организовывать дружеские встречи, суетиться, бегать за рислингом, готовить закуску. Нам она говорила:
— Сейчас позвоню Людке из галантерейного отдела. Это фантастика! Осиная талия! Глазищи зеленые, вот такие!..
Людке кричала по телефону:
— Все бросай, лови мотор и к нам! Жду! Что? Писатели, журналисты, водки навалом, торт…
В результате приезжала Людка, высокая, стройная, действительно — глазищи… с мужем, капитаном УВД…
Все это делалось абсолютно бескорыстно. Просто Вера была одинока.
И вот мы к ней поехали. Купили джина с тоником. И все, что полагается. Должен сказать, я эти вечеринки изучил. Знаю наперед, что будет дальше. Да и проходят они всегда одинаково. Раз и навсегда заведенный порядок. Своего рода концерт, где все номера значатся в программе.
Шаблинский поведает о какой-нибудь фантастической горкомовской охоте. Там будут вальдшнепы орлиных размеров, лесная избушка с финской баней, ереванский коньяк… Затем я перебью его своей излюбленной шуткой:
— А среди деревьев бегают инструкторы райкома в медвежьих шкурах…
— Завидуешь, — беззлобно ухмыльнется Шаблинский, — я же говорил — поедем…
Затем Кленский сообщит что-нибудь об ипподроме. И будут мелькать удивительные лошадиные клички: Ганнибал, Веселая Песенка, Рок-н-ролл. «Дукель его причесывает на вираже, у фаворита четыре сбоя, у меня в кармане шесть экспрессов, и в результате — столб-галоп!..»
Затем хозяйка опьянеет и выскажет то, что думает о каждом из нас. Но мы привыкли и не обижаемся. Кленскому достанется за его безвкусный галстук. Мне — за лояльность по отношению к руководству. Шаблинскому за снобизм. Выяснится, что она требовательно и пристрастно изучает все наши корреспонденции. Потом, начнутся вечные журналистские разговоры, кто бездарный, кто талантливый, и довоенные пластинки, и слезы, и чудом купленная водка, и «ты меня уважаешь?» в финале. Кстати, неплохая рубрика для сатирического отдела…
В общем, так и получилось. Жарили какие-то сосиски на палочках. Вера опьянела, целовала портрет Добролюбова: «Какие были люди!» Шаблинский рассказал какую-то пошлость о Добролюбове, я вяло опроверг. Алла врала что-то трогательное в своей неубедительности, якобы Одри Хепберн прислала ей красящий шампунь…
Потом она уединилась с Митей на кухне. А Кленский обладал поразительным методом воздействия на женщин. Метод заключался в том, что он подолгу с ними разговаривал. Причем не о себе, о них. И что бы он им ни говорил: «Вы склонны доверять людям, но в известных пределах…» — метод действовал безотказно и на учащихся ПТУ, и на циничных корреспонденток телевидения.
Мы с Шаблинским быстро наскучили друг другу. Он, не прощаясь, ушел. Вера спала, Я позвонил Марине и тоже уехал.
Алле я сказал только одну фразу: «Хотите, незаметно исчезнем?» Я всем говорю эту фразу. (Женщинам, разумеется.) Или почти всем. На всякий случай. Фраза недвусмысленная и безобидная при этом.
— Неудобно, — сказала Алла, — я же к Мите приехала…
Утром было много дел в редакции. Я готовил полосу о «народном контроле» и лечился минеральной водой. Шаблинский расшифровывал свои магнитофонные записи после конференции наставников. Появился Кленский, угрюмый, осунувшийся. Высказался загадочно и абстрактно: «Это такая же фикция, как и вся наша жизнь». В обед зазвонил телефон:
— Это Алла. Митю не видели?
— А, — говорю, — здравствуйте. Ну как?
— Гемоглобин — 200.
— Не понял.
— Что за странные вопросы: «Ну как?»… Паршиво, как же еще…
Пошел искать Кленского, но мне сказали, что он уехал в командировку. В поселке Кунгла мать-героиня родила одиннадцатое чадо. Я передал все это Алле. Алла говорит:
— Вот сволочь, и не предупредил…
Наступило молчание. Это мне не понравилось. Я-то при чем? И полосу надо сдавать. Заголовки какие-то жуткие: «Баллада о пропавшем арифмометре»… А Митька действительно хорош, уехал и барышню не предупредил. Мне стало как-то неловко.
— Хотите, — говорю, — позавтракаем вместе?
— Да, вообще позавтракать бы надо. Состояние какое-то непонятное.
Я назначил ей свидание Затем разбросал по столу бумаги. Создал видимость труда…
Был прохладный и сумрачный майский день. Над витринами кафе хлопали полотняные тенты. Алла пришла в громадном коленкоровом сомбреро. Она им явно гордилась. Я с тоской огляделся. Не хватало еще, чтобы меня видели с этим сомбреро Маринины подруги. Поля его задевали водосточные трубы. В кафе выяснилось, что оно ловко складывается. Мы съели какие-то биточки, выпили чаю с пирожными. Она держалась так, словно у нее могли быть претензии ко мне
Я спросил:
— У вас, наверное, каникулы?
— Да, — говорит, — «римские каникулы».
— Действительно, принцесса среди журналистов. Как вас мама отпустила?
— А чего?
— Незнакомый город, соблазны…
— Встречаются две мамаши. «Как же ты дочку-то отпустила?» — «А чего беспокоиться? Она с девяти лет под надзором милиции».
Я вежливо засмеялся. Подозвал официанта. Мы расплатились, вышли. Я говорю:
— Ну-с, был счастлив лицезреть вас, мадам.
— Чао, Джонни! — сказала Алла.
— Тогда уж не Джонни, а Джованни.
— Гуд бай, Джованни!
И она ушла в громадной коленкоровой шляпе, тоненькая, этакая сыроежка. А я поспешил в редакцию Оказывается, меня уже разыскивал секретарь. К шести часам полоса была готова.
Вечером я сидел в театре. Давали «Колокол» по Хемингуэю Спектакль ужасный, помесь «Великолепной семерки» с «Молодой гвардией». Во втором акте, например, Роберт Джордан побрился кинжалом. Кстати, на нем были польские джинсы. В точности, как у меня.
В конце спектакля началась такая жуткая пальба, что я ушел, не дожидаясь оваций. Город у нас добродушный, все спектакли кончаются бурными аплодисментами.
Рано утром я пришел в контору. Мне была заказана положительная рецензия. Мертвея от табака и кофе, начал писать:
«Произведения Хемингуэя не сценичны. Единственная драма этого автора не имела театральной биографии, оставаясь „повестью в диалогах“. Она хорошо читается, подчеркивал автор. Бесчисленные попытки Голливуда экранизировать…»
Тут позвонила Вера. Я говорю:
— Ей богу, занят! В чем дело?
— Поднимись на минутку.
— Что такое?
— Да поднимись ты на минутку!
— А, черт…
Вера ждала меня на площадке. Раскрасневшаяся, нервная, печальная.
— Ты понимаешь, ей деньги нужны.
Я не понял. Вернее — понял, но сказал:
— Не понимаю.
— Алке деньги нужны. Ей улететь не на что.
— Вера, ты меня знаешь, но до четырнадцатого это исключено. А сколько надо?
— Хотя бы тридцать.
— Совершенно исключено. Гонораров у меня в апреле никаких. В кассу семьдесят пять. За телевизор до сих пор не расплатился. А потом, я не совсем Минуточку, а Кленский? Ведь это же его кадр.
— Куда-то уехал.
— Он скоро вернется.
— Ты понимаешь, будет катастрофа. Звонил ее жених из Саратова.
— Из Двинска, — сказал я.
— Из Саратова, это не важно. Сказал, что повесится, если она не вернется. Алка с февраля так путешествует.
— Так и приехал бы за ней.
— У него экзамен в понедельник.
— Замечательно, — говорю, — повеситься он может, а экзамен игнорировать не может.
— Он плакал, натурально плакал.
— Да нет у меня тридцати рублей! И потом как-то странно, ей-богу. А главное — нету!
Самое интересное, что я говорил правду.
— А если у кого-нибудь занять? — говорит Вера.
— Почему, собственно, надо занимать? Это девушка Кленского. Пусть он и беспокоится.
— Может, у Шаблинского спросить?
Пошли к Шаблинскому. Тот даже возмутился:
— У меня было восемь рублей, я их по-джентльменски отстегнул. Сам хочу у кого-нибудь двинуть. Дождитесь Митьку, и пусть он башляет это дело. Слушайте, я хохму придумал: «Все люди делятся на большевиков и башлевиков…»
— Ладно, — сказала Вера, — что-нибудь придумаю.